— То-то, — объявил торжественно Танчук.
— А што — «то-то»? — спросил усмешливо Чобот.
— Не видишь? Слово понимает…
— Ну, вижу: стоит как стоял, — поддразнивал Чобот.
— Грызть хотел, ерыга…
— Все чего-нибудь хотят, — философически брякнул Щеткин.
На минуту все замолчали.
— Товарищи, — обернулся к ним Ганька, — а верно, что лошадь привыкает к хозяину и понимает, што он ей говорит, — правда? А?
— Так вон, хоть бы сичас… — начал было Танчук.
— Ясно, — прогремел Чобот, перебивая его. — Иной скажешь, дескать, посторонись-ка, а она и жмякнет тебе копытом на ногу… все понимает, да еще как…
— Нет, товарищи, понимает, — вмешался Коцюбенко, — только кормить надо. Ты кормишь, тебя и понимает. И слушает одного тебя. У отца вороной жеребец — одного его подпускал, а соседу, Антипу, руку прогрыз, мясо вырвал… Один отец ходил — с ним, как ягненок.
— Кто кормит, тот любит, — поддержал его Ганька. — А любовь все понимают. Поди-ка пни лошадь ни за што, думаешь, не обидится? Как же… Сразу поймет… А холку потрепли — замрет, ждет, что станут еще трепать… Все, братец, понимает.
— Непременно так, — поддержал и Танчук.
По берегу шла девушка в розовом платке; она смотрела на баржи и кого-то, видимо, искала.
— Ай, Дуня-Груня, — крикнул Чобот, — не видишь, что ли?
Девушка улыбнулась и шла дальше.
— Хоть платочек на дорогу подари, — смеялся он.
— И глядеть-то не хочет, — ввернул Щеткин.
— Тебя видит, пугается… — бросил Чобот.
— Сам-то хорош, кобыла березовая…
Все рассмеялись.
— Ганька, — сказал Коцюбенко, — хочешь, гармошку принесу, петь будешь?
— Чего же не петь, буду, — согласился Ганька.
Коцюбенко пропал среди мешков и коней и скоро воротился с гармонью. Сел на бревно и, как полагается, минуту или две пробовал голоса, тянул ноты, мурлыкал что-то про себя, брал всевозможные аккорды.
— Ну, што? — вытянулся он вопросом к Ганьке.
— Што хочешь…
— Давай — «За острова на стержень»…
— На стрежень, — поправил Ганька. — Только помогать — один не стану…
— Начинай! — согласились разом Чобот и Танчук.
Ганька запел. Сначала тихо, будто пробуя и приноравливаясь, потом громче, громче, громче…
Он уже поднялся на ноги, лицом обернулся к реке и пел не людям волнам Кубани.
Гармошка подыгрывала плохо; Коцюбенко почти совсем не умел на ней играть, но это дела не портило. Пока Ганька запевал — Коцюбенко притихал, вслушиваясь в серебряный Ганькин голос, а когда он хотел дать гармошке ход — было уже поздно: ребята подхватывали громовыми голосами вторую половину куплета и не давали Коцюбенко проявить себя как следует… Уж вся баржа пригрудила к певцам и слилась с ними в общей песне… Ганька заканчивал и повторял первый куплет:
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны…
Бурею вырвались грудные, сильные голоса:
Выплывают расписные
Стеньки Разина челны…
В эту минуту певцов качнуло в сторону. Пароходы — незаметно, бесшумно, без свистков — снялись с места, отчалили от берега, потянули за собой баржи…
Словно огромные чудовища, длинной лентою вытянулись суда по реке. Было в этом зрелище что-то одновременно и торжественное и жуткое: отряд уплывал в неприятельский тыл.
Этого никто не знал, но уже чувствовали и понимали все по характеру стремительных сборов, что предстоит что-то значительное и очень важное. Беззаботная веселость, царившая на баржах и пароходах, пока они стояли у берега, уступала теперь свое место какому-то трезвонапряженному и сосредоточенному состоянию. Это была не трусость, не растерянность, не малодушие — это была непроизвольная психологическая подготовка к грядущему серьезному делу. Во взглядах, коротких и полных мысли, в движениях, быстрых и нервных, в речах, обрывистых и сжатых, — во всем уже чувствовалось нечто новое, чего совершенно не было, пока стояли у берега; это состояние нарастало прогрессивно по мере продвижения и принимало все более и более определенные формы мучительного ожидания.
На пароходах, где в общем и целом про операцию знали больше, чем на баржах, все повысыпали на верхние палубы и, показывая в разные стороны, определяли, где находится теперь неприятель, где расположено то или иное болото, где проходят дороги и тропы…
Кубань кружилась и вилась между зелеными берегами. Вот уже миновали корниловскую могилу — крошечный холмик на самом берегу. Все знакомые, такие памятные исторические места! Эти берега сплошь политы кровью: здесь каждую пядь земли отбивали с горячим боем у царских генералов наши красные полки.
Дальше, все дальше плывет отряд…
Широкими темными пятнами раскинулись в отдалении станицы. Лесу нет кругом идут просторные, теперь уже пустые, сжатые поля.
Кое-где трава особенно сочна и зелена — это болота; порою встречаются камышовые заросли; но здесь их еще немного — они будут дальше, в завтрашнюю ночь; изредка блеснет свинцовое лоно лимана — вокруг него ютятся, как пасынки, мелкие корявые, уродливые кустарники…
Все ниже и ниже опускается темная августовская ночь. Вот уже и берега пропали; вместо них остались по краям какие-то однообразные смутные полосы: ни трав, ни камышей, ни кустарника — не видно ничего. Медленно движется караван судов. Передом, как собачонка перед сердитым хозяином, юлит и кружится во все стороны моторная лодка: ей дана задача все видеть, все слышать, знать все, что ожидает впереди, а главным образом высматривать — нет ли попрятанных мин.